- Николай Наседкин -

 

Энциклопедия «ДОСТОЕВСКИЙ»

 

Главная | Новости | Визитка | Фотобио | Проза | О Достоевском | Пьесы | Дж. Робертс | Юмор | Нон-фикшн | Критика | Гостевая книга

 

 

 

Ч

 

Ш

 

Щ

 

Э

 

Ю

 

Я

 

 

 

Раздел III

 

ВОКРУГ ДОСТОЕВСКОГО

 

 

Ч

ЧАЕВ Николай Александрович (1824—1914), историк, археолог, писатель, автор книги «Наша старина по летописи и устному преданию», романов «Подспудные силы», «Богатыри», пьес «Грозный царь Иван Васильевич», «Свекровь» и др. Долгое время Чаев заведовал Оружейной палатой. Достоевский познакомился с ним в Москве у И. С. Аксакова в 1864 г. и пригласил к сотрудничеству в «Эпохе», о чём писал М. М. Достоевскому 20 марта: «Здесь есть некто Чаев. С славянофилами не согласен, но очень ими любим. Человек в высшей степени порядочный. Встречал его у Аксакова и у Ламовского. Он очень занимается историей русской. К удовольствию моему, я увидел, что мы совершенно согласны во взгляде на русскую историю. Слышал я и прежде, что он пишет драматические хроники в стихах из русской истории (“Князь Александр Тверской”). Плещеев хвалил очень стихи.

Теперь в “Дне” (№ 11‑й) объявлено о публичном чтении хроник Чаева с похвалою. Я поручил Плещееву предложить ему напечатать в “Эпохе”. Хорошо ли я сделал?..»

В письме к брату от 13—14 апреля Достоевский ещё раз написал о Чаеве и вопрос был решён: вскоре в Э появилось «предание» Чаева «Сват Фадеич» (1864, № 11), а затем и драма «Дмитрий Самозванец» (1865, № 1). Впоследствии Достоевский встречался с Чаевым на литературных вечерах, на Пушкинском празднике в Москве 1880 г. В письме к Н. Н. Страхову от 24 марта /5 апр./ 1870 г. из Дрездена он благожелательно высказался о произведениях Чаева: «Извините, Чаева роман “Подспудные силы” мне очень понравился: очень поэтично и написано покамест хорошо. А зачем же Вы его упустили? “Свекровь” — строже как произведение, но ведь это не роман, и сверх того стихи…»

Известно 3 письма Чаева к Достоевскому (1864—1865), письма Достоевского к нему не сохранились.

 

ЧАЙКОВСКИЙ Пётр Ильич (1840—1893), композитор, автор опер «Евгений Онегин», «Мазепа», «Чародейка», «Черевички», «Пиковая дама», «Иоланта»; балетов «Лебединое озеро», «Спящая красавица», «Щелкунчик», симфоний, концертов, романсов, ставших мировой классикой. Достоевский познакомился с ним в 1864 г. у композитора А. Н. Серова. В 1873 г. на страницах «Гражданина», редактируемого Достоевским, печатался в нескольких номерах очерк Чайковского «Бетховен и его время». Сразу после смерти Достоевского перечитав «Братьев Карамазовых», Чайковский писал брату М. И. Чайковскому: «Достоевский гениальный, но антипатичный писатель. Чем больше читаю, тем больше он тяготит меня» [Белов, т. 2, с. 383] Чайковский присутствовал на открытии памятника А. С. Пушкину в Москве, общался там с Достоевским, и существует мнение, что именно после страстной Пушкинской речи писателя композитор изменил финал оперы «Евгений Онегин», в котором первоначально Татьяна падала в объятия Онегина.

 

«ЧАША», сборник, затеваемый в Петербурге литератором К. И. Бабиковым в 1867 г. Достоевский, который в тот момент жил в Женеве, написал для этого сборника очерк «Знакомство моё с Белинским». К сожалению, сборник не состоялся и все материалы, в том числе и очерк Достоевского, пропали бесследно.

 

ЧЕРЕВИН Николай Тимофеевич (1814—после 1887), старший адъютант штаба Отдельного сибирского корпуса в Омске в начале 1850‑х гг., с 1853 г. вышел в отставку и жил в своём имении в Ярославской губернии. В журнале «Русская старина» (1889, № 2) была опубликована его письмо-заметка «Полковник де Граве и Ф. М. Достоевский (Омский острог)», в которой он оспорил утверждение из воспоминаний А. К. Рожновского, будто Достоевский на каторге подвергался телесным наказаниям по приказу плац-майора В. Г. Кривцова. По мнению Черевина, это «совершенная небылица», потому что «добрейший и достойнейший» комендант крепости полковник А. А. Граве тотчас бы узнал об этом и Кривцову тогда не поздоровилось бы. И ещё довод: «Не может быть, чтобы говор об экзекуции, постигшей писателя Ф. М. Достоевского, не распространился бы по городу, я же служил в то время в корпусном штабе старшим адъютантом и не мог бы не знать, если б такой случай произошёл. Да сверх того, госпитальное начальство, где, как упоминает автор, после секуции Ф. М. Достоевский был на излечении, не оставило бы варварский поступок Кривцова в секрете…» [Белов, т. 2, с. 385]

 

ЧЕРЕМОШНЯ — см. Даровое.

 

ЧЕРЕНИН Михаил Михайлович, московский книгопродавец, продававший издания Достоевского. Писатель познакомился с ним ещё в 1859 г. в Твери, встречался в Москве неоднократно. Имя Черенина упоминается в письмах Достоевского.

 

ЧЕРЕПНИН Николай Петрович (1841—1906), доктор медицины, профессор Петербургской медико-хирургической академии. Он был вызван к умирающему Достоевскому 28 января 1881 г., но помочь уже ничем не смог: «Мы стали давать Фёдору Михайловичу кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. Около этого времени опять приехал Майков с своею женою, и добрая Анна Ивановна решила съездить за доктором Н. П. Черепниным. <…> В восемь часов тридцать восемь минут вечера Фёдор Михайлович отошёл в вечность. Приехавший доктор Н. П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца (Н. П. Черепнин говорил мне, много лет спустя, что он сохраняет этот стетоскоп как реликвию)…» [Достоевская, с. 399—400]

 

ЧЕРМАК Леонтий (Леопольд) Иванович (1770/?/—1840‑е гг.), содержатель пансиона в Москве на Новой Басманной, в котором Достоевский вместе с братом Михаилом учились с осени 1834 по весну 1837 г., а позже учился и младший брат писателя Андрей, который вспоминал: «Пансион Леонтия Ивановича Чермака был одним из старинных частных учебных заведений в Москве, по крайней мере в то уже время он существовал более 20 лет. Помещался он на Новой Басманной, в доме бывшем княгини Касаткиной, возле Басманной Полицейской части, напротив Московского сиротского дома. В заведение это принимались дети большею частью на полный пансион, то есть находились там в течение целой недели, возвращаясь домой (ежели было куда) на время праздников.

Подбор хороших преподавателей и строгое наблюдение за исправным и своевременным приходом их, и в то же время присутствие характера семейственности, напоминающего детям хотя отчасти их дом и домашнюю жизнь, вот, по-моему, идеал закрытого воспитательного заведения. Пансион Л. И. Чермака был близок к этому идеалу. Говорю только близок, потому что совершенства нет ни в чём. <…> Сам Леонтий Иванович, человек уже преклонных лет, был мало или совсем необразован, но имел тот такт, которого часто недостает и директорам казённых учебных заведений. В начале каждого урока он обходил все классы, якобы для того, чтобы приветствовать преподавателей, если же заставал класс без преподавателя, то оставался в нём до приезда запоздавшего учителя, которого и встречал добрейшей улыбкой, одною рукою здороваясь с ним, а другою вынимая свою золотую луковицу, как бы для справки. При таких порядках трудно было и манкировать! Но, главное, наш старик был человек с душою. Он входил сам в мельчайшие подробности нужд вверенных ему детей, в особенности тех, у которых не было в Москве родителей или родственников и которые жили у него безвыходно. Я сам испытал это в учебный 1838—1839 год, потому что отец тогда жил в деревне, к Масловичам я перестал ходить, а тетя Куманина брала меня очень редко. Отличных по успехам учеников, то есть каждого получившего четыре балла (пятичная система баллов тогда ещё не существовала), он очень серьёзно зазывал к себе в кабинет и там вручал ему маленькую конфетку. Случалось иногда, что подобные награды давались и ученикам старших классов, но никогда ни один из них не принимал этого с насмешкой, потому что всякий знал, что Леонтий Иванович старик добрый и что над ним смеяться грешно! Ежели кто в пансионе заболевал, Чермак мгновенно посылал его к своей жене, говоря: “Иди к Августе Францовне...”, но при этом впопыхах так произносил это имя, что выходило к Капусте Францовне, вследствие чего мы, школьники, и называли старушку Капустой Францовной, но все любили и уважали её. <…> Пища в пансионе была приличная. Сам Леонтий Иванович и его семейство (мужского пола) постоянно имели стол общий с учениками. По праздникам же, вследствие небольшого количества остававшихся пансионеров, и весь женский персонал его семейства обедал за общим пансионским столом.

Чермак содержал свой почти образцовый пансион более чем 25 лет; ученики из его пансиона были лучшими студентами в университете, и в заведении его получили начальное воспитание люди, сделавшиеся впоследствии видными общественными деятелями. Помимо двух Достоевских (Фёдора и Михаила Михайловичей) я могу указать на Губера, Геннади, Шумахера, Каченовского и Мильгаузена (бывшего потом ректором Московского университета).

Я слышал впоследствии, что Л. Ив. Чермак в конце 40‑х годов принужден был закрыть свой пансион и умер в большой бедности…» [Д. в восп., т. 1, с. 110—112]

В пансионе Чермака содержалось до 90 воспитанников. На закате жизни (16 окт. 1880 г.) Достоевский писал В. М. Каченовскому: «Да, наших чермаковцев немного, а я всех помню. В жизни встречал потом лишь Ламовского и Толстого. С Шумахерами никогда не пришлось увидеться, равно как и с Мильгаузенами. С Анной Леонтьевной Чермак (Ламовской) встретился с большим удовольствием. Бывая в Москве, мимо дома в Басманной всегда проезжаю с волнением…»

Впечатления-воспоминания о пансионе Чермака отразились впоследствии в замысле «Житие великого грешника» и романе «Подросток».

 

ЧЕРНОСВИТОВ Рафаил Александрович (1810—1868), петрашевец, отставной офицер. В 1831 г. в Польше был ранен, потерял ногу. В 1840‑х гг. был сибирским золотопромышленником и, наезжая в Петербург, посещал «пятницы» М. В. Петрашевского. Выделялся на собраниях крайне смелыми антиправительственными высказываниями, так что даже его подозревали в провокаторстве. Достоевский на следствии так объяснил, почему высказал догадку Н. А. Спешневу, будто Черносвитов — «шпион»: «Мне показалось, что в его разговоре есть что-то увёртливое, как будто, как говорится, себе на уме…» [ПСС, т. 18, с. 164] Вместе с тем, Достоевский отрицал, что Черносвитов помышлял об отделении Сибири от России и устройства там отдельной империи.

Черносвитова арестовали 21 июля 1849 г. в Томской губернии, доставили в Петербург, судили и по окончательному приговору он был сослан в Кексгольмскую крепость. Впоследствии он вернулся в Сибирь, жил в Иркутске и Красноярске.

В 1855 г. Черносвитов выпустил в Петербурге книгу «Наставление к устройству искусственной ноги». В романе «Идиот» шут Лебедев уверял генерала Иволгина будто мальчиком потерял ногу и пользуется «Черносвитовской ногой», на что генерал возразил, что, мол, знал Черносвитова лично и тот изобрёл свою чудодейственную деревянную ногу, намного позже. Отдельные черты Черносвитова отразились в образе Петра Верховенского в «Бесах».

 

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ Николай Гаврилович (1828—1889), революционер-демократ, публицист, критик, ведущий сотрудник «Современника», автор романа «Что делать?» В 1862 г. был заключён в Петропавловскую крепость, в 1864 г. подвергнут гражданской казни и до 1883 г. находился в сибирской ссылке. Достоевский в главе «Нечто личное» «Дневника писателя» за 1873 г., писал, что познакомился с Чернышевским в 1859 г.: «С Николаем Гавриловичем Чернышевским я встретился в первый раз в пятьдесят девятом году, в первый же год по возвращении моём из Сибири, не помню где и как. Потом иногда встречались, но очень нечасто, разговаривали, но очень мало. Всегда, впрочем, подавали друг другу руку. Герцен мне говорил, что Чернышевский произвел на него неприятное впечатление, то есть наружностью, манерою. Мне наружность и манера Чернышевского нравились.

Однажды утром я нашёл у дверей моей квартиры, на ручке замка, одну из самых замечательных прокламаций изо всех, которые тогда появлялись; а появлялось их тогда довольно. Она называлась “К молодому поколению”. Ничего нельзя было представить нелепее и глупее. Содержания возмутительного, в самой смешной форме, какую только их злодей мог бы им выдумать, чтобы их же зарезать. Мне ужасно стало досадно и было грустно весь день. <…> Несмотря на то что я уже три года жил в Петербурге и присматривался к иным явлениям, — эта прокламация в то утро как бы ошеломила меня, явилась для меня совсем как бы новым неожиданным откровением: никогда до этого дня не предполагал я такого ничтожества! Пугала именно степень этого ничтожества. Пред вечером мне вдруг вздумалось отправиться к Чернышевскому. Никогда до тех пор ни разу я не бывал у него и не думал бывать, равно как и он у меня.

Я вспоминаю, что это было часов в пять пополудни. Я застал Николая Гавриловича совсем одного, даже из прислуги никого дома не было, и он отворил мне сам. Он встретил меня чрезвычайно радушно и привёл к себе в кабинет.

— Николай Гаврилович, что это такое? — вынул я прокламацию.

Он взял её как совсем незнакомую ему вещь и прочёл. Было всего строк десять.

— Ну, что же? — спросил он с лёгкой улыбкой.

— Неужели они так глупы и смешны? Неужели нельзя остановить их и прекратить эту мерзость?

Он чрезвычайно веско и внушительно отвечал:

— Неужели вы предполагаете, что я солидарен с ними, и думаете, что я мог участвовать в составлении этой бумажки?

— Именно не предполагал, — отвечал я, — и даже считаю ненужным вас в том уверять. Но во всяком случае их надо остановить во что бы ни стало. Ваше слово для них веско, и, уж конечно, они боятся вашего мнения.

— Я никого из них не знаю.

Уверен и в этом. Но вовсе и не нужно их знать и говорить с ними лично. Вам стоит только вслух где-нибудь заявить ваше порицание, и это дойдёт до них.

— Может, и не произведет действия. Да и явления эти, как сторонние факты, неизбежны.

— И однако, всем и всему вредят.

Тут позвонил другой гость, не помню кто. Я уехал».

В свою очередь, Чернышевский вспоминал, что это встреча 1862 г. с Достоевским и была первой и рассказывал о ней в другой тональности: «Через несколько дней после пожара, истребившего Толкучий рынок, слуга подал мне карточку с именем Ф. М. Достоевского и сказал, что этот посетитель желает видеть меня. Я тотчас вышел в зал; там стоял человек среднего роста или поменьше среднего, лицо которого было несколько знакомо мне по портретам. Подошедши к нему, я попросил его сесть на диван и сел подле со словами, что мне очень приятно видеть автора “Бедных людей”. Он, после нескольких секунд колебания, отвечал мне на приветствие непосредственным, без всякого приступа, объяснением цели своего визита в словах коротких, простых и прямых, приблизительно следующих: “Я к вам по важному делу с горячей просьбой. Вы близко знаете людей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влияние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими”. Я слышал, что Достоевский имеет нервы расстроенные до беспорядочности, близкой к умственному расстройству, но не полагал, что его болезнь достигла такого развития, при котором могли бы сочетаться понятия обо мне с представлениями о поджоге Толкучего рынка. Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить всё необходимое для его успокоения, я отвечал: “Хорошо, Фёдор Михайлович, я исполню ваше желание”. Он схватил меня за руку, тискал её, насколько доставало у него силы, произнося задыхающимся от радостного волнения голосом восторженные выражения личной его благодарности мне за то, что по уважению к нему избавляю Петербург от судьбы быть сожжённым, на которую был обречён этот город. Заметив через несколько минут, что порыв чувства уже утомляет его нервы и делает их способными успокоиться, я спросил моего гостя о первом попавшемся мне на мысль постороннем его болезненному увлечению и с тем вместе интересном для него деле, как велят поступать в подобных случаях медики. <…> я дал ему говорить о делах его журнала сколько угодно. Он рассказывал очень долго, вероятно часа два. Я мало слушал, но делал вид, что слушаю. Устав говорить, он вспомнил, что сидит у меня много времени, вынул часы, сказал, что и сам запоздал к чтению корректур, и, вероятно, задержал меня, встал, простился. Я пошёл проводить его до двери, отвечая, что меня он не задержал, что, правда, я всегда занят делом, но и всегда имею свободу отложить дело и на час и на два. С этими словами я раскланялся с ним, уходившим в дверь…» Далее Чернышевский в том же тоне рассказал о втором и последнем «свидании» с Достоевским, когда, воспользовавшись первым же предлогом, отдал визит вежливости, посидел «сколько требовала учтивость» и опять в разговоре только «слушал, но не противоречил», дабы не раздражить «бедного больного». [Д. в восп., т. 2, с. 5—7]

Достоевский горячо отрицал (в той же статье «Нечто личное») обвинения в том, что повесть «Крокодил» является памфлетом на Чернышевского. Но вместе с тем, в его письмах, произведениях («Записки из подполья», «Преступление и наказание», «Бесы»), записных книжках содержится немало резко отрицательных, полемических суждений о самом Чернышевском, его романе «Что делать?», его атеизме и революционных идеях. К примеру, в письме к М. Н. Каткову от 25 апреля 1866 г. Достоевский саркастически писал: «Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру и весь мир тотчас же покроется фаланстерами; это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм…»

 

ЧЕРНЯЕВ Михаил Григорьевич (1828—1898), генерал-лейтенант, издатель газеты «Русский мир» (1873—1878), командующий сербской армией в войне с Турцией (1876), туркестанский генерал-губернатор (1882—1884). В ДП за 1876 г. немало страниц посвящено генералу-герою, осовбодителю братских славянских народов (одна из главок в октябрьском выпуске так и называется — «Черняев»), Достоевский убеждённо писал: «Обозначилась и ещё одна русская личность, обозначилась строго, спокойно и даже величаво, — это генерал Черняев. Военные действия его шли доселе с переменным счастьем, но в целом — до сих пор пока ещё с очевидным перевесом в его сторону. Он создал в Сербии армию, он выказал строгий, твёрдый, неуклонный характер. Кроме того, отправляясь в Сербию, он рисковал всей своей военной славой, уже приобретённой в России, а стало быть, и своим будущим. В Сербии, как обозначилось лишь недавно, он согласился принять начальство лишь над отдельным отрядом и лишь недавно только был утверждён в звании главнокомандующего. <…> Тем не менее это лицо уже обозначилось твёрдо и ясно: военный талант его бесспорен, а характером своим и высоким порывом души он, без сомнения, стоит на высоте русских стремлений и целей. <…> Замечательно, что с отъезда своего в Сербию он в России приобрёл чрезвычайную популярность, его имя стало народным. И немудрено: Россия понимает, что он начал и повёл дело, совпадающее с самыми лучшими и сердечными её желаниями, — и поступком своим заявил её желания Европе. Что бы ни вышло потом, он может уже гордиться своим делом, а Россия не забудет его и будет любить его…» А в подготовительных материалах к ДП есть запись: «Имя Черняева теперь принадлежит истории и не умрёт никогда…» [ПСС, т. 24, с. 279]

По воспоминаниям дочери писателя Л. Ф. Достоевской, генерал Черняев в 1879 г. часто («каждый день»!) бывал в доме её отца, и они с Достоевским пылко обсуждали «будущее объединение всех славянских народов» [Достоевская Л. Ф., с. 173]

Черняев присутствовал на похоронах Достоевского. Сохранилось одно его письмо к писателю от 15 декабря 1880 г. с просьбой прислать ДП.

 

ЧОШИН Григорий Александрович (1837—?), петербургский детский врач, лечивший детей писателя. А. Г. Достоевская вспоминала, как он не сумел спасти их сына Алёшу, с которым начались вдруг судороги: «Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у нас детского доктора, Гр. А. Чошина, который жил неподалёку и немедленно пришёл к нам. По-видимому, он не придал особенного значения болезни, что-то прописал и уверил, что родимчик скоро пройдёт…» [Достоевская, с. 344—345] После этого Анна Григорьевна обратилась к специалисту по нервным болезням П. И. Успенскому, но было уже поздно — мальчик скончался от приступа эпилепсии.

 

ЧУМИКОВ Александр Александрович (1819—1902), педагог, литератор, автор книги «Сцены на суше и на море», основатель «Журнала для воспитания». Достоевский познакомился с ним в 1860 г. на «вторниках» у А. П. Милюкова. Вскоре М. М. Достоевский взял у Чумикова взаймы денег на нужды журнала. После смерти брата Достоевский написал Чумикову два письма (13 и 29 янв. 1865 г.) и получил от него два ответных, касающиеся этого долга.

Ш

ШАЛИКОВА Наталья Петровна, княжна (1815—1878), писательница (псевд. Е. Нарская и Е. Горская), автор «Современника», «Русского вестника» и др. журналов; дочь писателя П. И. Шаликова, родственница М. Н. Каткова. Достоевский познакомился с ней в Висбадене осенью 1865 г., позже, в 1874—1875 гг., встречался с княжной в Эмсе. А. Г. Достоевская вспоминала: «В Эмсе у Фёдора Михайловича было несколько знакомых из русских, которые были ему симпатичны. Так, он встретился <…> с княжною Шаликовой, с которой он встречался у Каткова. Эта милая и добрая старушка очень помогла Фёдору Михайловичу переносить тоску одиночества своим весёлым и ясным обращением. Я была глубоко ей за это признательна…» [Достоевская, с. 286]

Сам Достоевский в письмах к жене не раз писал о Шаликовой и, в частности, в письме от 23—24 июня /5—6 июля/ 1874 г. сообщал: «Меня уведомили, что княжна Шаликова меня отыскивает вот уже неделю и очень хочет меня видеть. Чтоб не быть невежливым, я зашёл к ней, не застал дома и оставил карточку. Вчера она сама наконец пришла ко мне утром: ужасно постарела и поседела (кажется на вид лет 50), больна, кашляет, но добрая и милая старая девица. Сидела у меня час и звала проехаться с какими-то её знакомыми на Рейн (1/4 часа езды в вагоне) в замок Штольценфельс. <…> Вчера в 3‑м часу княжна Шаликова вдруг прислала за мной ехать с ними в Штольценфельс гулять, так как я дал слово. Хоть я и очень дурно был настроен, но нечего делать, поехал. <…> Мы осмотрели весь замок, гуляли, пили кофей и любовались заходящим солнцем на Рейне, который очень хорош. Я провёл время ни скучно, ни хорошо в этой дамской компании. <…> Но княжна-старушка мне решительно нравится: простодушие, наивность, правдивость и редкая, почти детская весёлость. Маленькая, седенькая, одетая слишком скромно, но чрезвычайно хорошего тона в высшем смысле слова. Всю-то Европу она искрестила, везде была, все первейшие писатели английские и французские с ней знакомы лично. Но главное в ней чувствительность, которая даже и насмешка, и самая ясная весёлость. Очень что-то тоже кашляет. Они мне много насказали полезных советов насчёт приёма вод, главное насчет диеты, и я очень рад, что их выслушал, потому что я-таки делал промахи…»

Сохранилось 3 письма Шаликовой к Достоевскому, письма писателя к ней неизвестны.

 

ШАЛОШЕНЦОВ (ШАЛОМЕНЦОВ) Андрей (1824—?), арестант Омского острога. Из кантонистов, служил в Сибирском линейном батальоне № 3, попал на каторгу за кражу вещей и за то, что сорвал с ротного командира капитана Урванова эполет. 21 июля 1848 г. при наказании его розгами пригрозил убить плац-майора В. Г. Кривцова и получил за это ещё 500 ударов шпицрутенами. Судя по всему, именно этот арестант послужил прототипом «страшного» Петрова в «Записках из Мёртвого дома».

 

ШАПИРО Константин Александрович, петербургский фотограф, автор «Портретной галереи русских литераторов, учёных и артистов». Сделал портрет (поясной) Достоевского в 1879 г. в своей фотографии на Невском проспекте. А. Г. Достоевская считала этот портрет мужа удачным. Шапиро также сфотографировал писателя в гробу, о чём сообщал в «Новостях и Биржевой газете» (1881, 6 фев.): «Тяжёлая потеря, понесённая Россией в лице скончавшегося на днях Ф. М. Достоевского, вызвала в среде близких к нему людей потребность увековечить память о покойном воспроизведением его портрета, для чего я и был приглашён вдовою Ф. М. На другой же день его смерти. Портрет снят мною фотографическим путём с натуры, окаймлён виньеткой, составленной из всех присланных по случаю смерти писателя различными учреждениями и городами венков, с подробнейшею надписью на каждом из них, и снабжён, кроме того, автографом покойного, с означением времени его рождения и кончины. Размер портрета — 1 арш. в длину и ¾ арш. в вышину. Цена портрета 3 руб., из которых 50 коп. я отчисляю на капитал для устройства памятника или стипендии имени покойного. Лица, желающие приобрести портрет Ф<ёдора> М<ихайловича>, могут заранее записываться в моей фотографии (Невский, № 30) ввиду того, что портреты эти нигде продаваться не будут» [Белов, т. 2, с. 400]. История умалчивает о том, сколько портретов с «автографом покойного» удалось распродать предприимчивому фотомастеру.

Известно 2 письма Шапиро к Достоевскому.

 

ШАРМЕР Е. Ф., портной, у которого одевался Достоевский. Имя его упоминается в письмах писателя. В «Преступлении и наказании» Разумихин говорит Раскольникову: «Родя, ты теперь во всём костюме восстановлен, потому что, по моему мнению, твоё пальто не только ещё может служить, но даже имеет в себе вид особенного благородства: что значит у Шармера-то заказывать!..» К этому месту А. Г. Достоевская сделала примечание, что Шармер — это известный портной в Петербурге, у которого Фёдор Михайлович заказывал себе платье. Имя Шармера упоминается также в «Бесах», и черновых материалах к «Подростку».

 

ШАРНГОРСТ Василий Львович (1798—1873), генерал-лейтенант, начальник Главного инженерного училища. Имя его упоминается в письмах Достоевского к отцу 1837 г, а также среди черновых записей к ДП 1876—1877 гг., когда на его страницах писатель много писал о русско-турецкой войне и вспоминал в связи с этим свою учёбу в военно-инженерном училище.

 

ШАХОВА Прасковья Прохоровна, няня в доме Достоевских, имя которой («Прохоровна») часто упоминалось в его письмах к жене 1870‑х гг. А. Г. Достоевская вспоминала: «В пять часов садились обедать вместе с детьми, и тут муж был всегда в прекрасном настроении. Первым делом подносилась рюмка водки старухе Прохоровне, нянюшке нашего сына. (Фёдор Михайлович очень дорожил Прохоровной за её горячую любовь к нашему мальчику. О ней муж часто упоминал в письмах ко мне и выставил её в романе “Братья Карамазовы” в виде старушки, подавшей за упокой души живого сына, от которого не получала известий. Фёдор Михайлович отсоветовал ей делать это и напророчил скорое получени письма, что действительно и случилось.) “Нянюшка — водочки!” — приглашал Фёдор Михайлович. Она выпивала и закусывала хлебом с солью…» [Достоевская, с. 395—396]

У Достоевских служила также дочь Шаховой, Настасья. Впоследствии Прохоровна, уже не живя в доме Достоевских, навещала их, и писатель бывал у неё. В 1878 г. Достоевский хлопотал о том, чтобы поместить Шахову в богадельню.

 

ШЕКСПИР (Shakespeare) Уильям (1564—1616), английский драматург и поэт, автор «Гамлета», «Укрощения строптивой», «Ромео и Джульетты», «Короля Лира» и многих других, ставших классикой театра, пьес. Входил в круг наиболее читаемых и почитаемых Достоевским писателей. Имя Шекспира и его героев бессчётное количество раз употреблялось в произведениях русского писателя, его письмах, записных тетрадях.

Особенно часто русский писатель обращался к образу Гамлета. В 1837 г. трагедия Шекспира вышла в переводе Н. А. Полевого и тогда же, судя по всему, Достоевский впервые прочёл её. В письме к брату М. М. Достоевскому от 9 августа 1838 г. 16-летний Фёдор пишет-восклицает: «Но видеть одну жёсткую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить её и слиться с вечностию, знать и быть как последнее из созданий... ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет! Когда я вспомню эти бурные, дикие речи, в которых звучит стенанье оцепенелого мира, тогда ни грусть, ни ропот, ни укор не сжимают груди моей...» Впоследствии эту тему писатель разовьёт в «Дневнике писателя» за 1876 г., исследуя проблему самоубийства, не раз при этом упоминая имя Гамлета.

Достоевский с юности не только сам влюбился в Шекспира и его героев, но и настоятельно советовал близким, друзьям и просто знакомым читать его. В черновых материалах к «Бесам» от лица С. Т. Верховенского, Достоевский характеризует Шекспира как избранника, которого «творец помазал пророком, чтоб разоблачить перед миром тайну о человеке» [ПСС, т. 11, с. 157] И, наконец, в конце своей жизни автор «Пушкинской речи» (в которой имя Шекспира, естественно, упоминалось) разъяснял в ДП за 1880 г.: «Всемирность, всепонятность и неисследимая глубина мировых типов человека арийского племени, данных Шекспиром на веки веков, не подвергается мною ни малейшему сомнению…»

 

ШЕНК Константин Александрович (1829—1912), главный врач Семёновского военного госпиталя, возглавлял военно-санитарную станцию в Старой Руссе, автор статьи «О старорусских минеральных водах» («Современный лечебник», 1875, янв.). К Шенку Достоевские обратились в 1872 г., когда у их дочери Любы неправильно срослась после перелома рука: «Добрый батюшка [И. И. Румянцев] отправился за хирургом и чрез полчаса привёз к нам военного врача, сильно навеселе, которого он разыскал где-то в гостинице за бильярдом. Привыкший обращаться с солдатами, врач не подумал быть осторожнее с маленькой пациенткой и, осматривая руку, так нажал на едва сросшуюся кость, что она страшно закричала и заплакала…» [Достоевская, с. 246]

В тот раз Достоевские не решились довериться Шенку и операцию Любе делали в Петербурге. Но в то же лето опасно заболела сама А. Г. Достоевская (образовался нарыв в горле) и снова пригласили Шенка: «Лечивший меня главный военный врач, приехавший на сезон, Н. А. Шенк, в один несчастный день нашёл нужным предупредить Фёдора Михайловича, что если нарыв в течение суток не прорвётся, то он за мою жизнь не отвечает, так как силы мои падают и сердце плохо работает. Услышав это, Фёдор Михайлович пришёл в совершенное отчаяние…» [Там же, с. 258] К счастью, военный хирург снова оказался не на высоте, Анна Григорьевна выздоровела. Имя Шенка неоднократно упоминается в переписке Достоевского с женой 1872—1874 гг.

 

ШЕР (урожд. Нечаева) Ольга Фёдоровна (1815—1895), тётка писателя, единокровная (по отцу) сестра М. Ф. Достоевской. Была замужем за художником и архитектором Шером Дмитрием Александровичем (?—1872). С Шер и её семьёй писатель долгие годы никак не мог разделить наследство А. Ф. Куманиной. С её сыном и своим двоюродным братом Шером Владимиром Дмитриевичем Достоевский состоял в переписке (сохранилось по два письма с каждой стороны) по поводу этой тяжбы.

 

ШИДЛОВСКИЙ Иван Николаевич (1816—1872), друг юности Достоевского; чиновник Министерства финансов, поэт, историк церкви. Братья Достоевские познакомились с ним в 1837 г., когда приехали в Петербург определяться в Главное инженерное училище. Дружба Фёдора с Шидловским носила романтичный и даже экзальтированный характер. Свидетельство этому — письмо 18-летнего Достоевского к брату от 1 января 1840 г.: «О! как ты несправедлив к Шидловскому. Не хочу защищать того, что разве не увидит тот, кто не знает его, и кто не очень переменчив в мненьях — знаний и правил его. Но ежели бы ты видел его прошлый год. Он жил целый год в Петербурге без дела и без службы. Бог знает, для чего он жил здесь; он совсем не был так богат, чтобы жить в Петербурге для удовольствий. Но это видно, что именно для того он и приезжал в Петербург, чтобы убежать куда-нибудь. — Взглянуть на него: это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны; духовная красота его лица возвысилась с упадком физической. Он страдал! тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую-то девушку (Marie, кажется). Она же вышла за кого-то замуж. Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии... Пробираясь к нему на его бедную квартиру, иногда в зимний вечер (н<а>п<ример>, ровно год назад), я невольно вспоминал о грустной зиме Онегина в Петербурге (8‑я глава). Только предо мною не было холодного созданья, пламенного мечтателя поневоле, но прекрасное, возвышенное созданье, правильный очерк человека, который представили нам и Шекспир и Шиллер; но он уже готов был тогда пасть в мрачную манию характеров байроновских. — Часто мы с ним просиживали целые вечера, толкуя Бог знает о чём! О какая откровенная чистая душа! У меня льются теперь слёзы, как вспомню прошедшее! Он не скрывал от меня ничего, а что я был ему? Ему надо было сказаться кому-нибудь; ах, для чего тебя не было при нас! <…> Пришед из лагеря, мы мало пробыли вместе. В последнее свиданье мы гуляли в Екатерингофе. О как провели мы этот вечер! Вспоминали нашу зимнюю жизнь, когда мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане, о котором столько мы говорили, столько читали его. Мы говорили с ним о нас самих, о прошлой жизни, о будущем, о тебе, мой милый. — Теперь он уже давно уехал, и вот ни слуху ни духу о нем! Жив ли он? Здоровье его тяжко страдало; о пиши к нему!

Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским подарило меня столькими часами лучшей жизни…»

Вскоре Шидловский из Петерубрга уехал к себе в Харьковскую губернию, занимался историей церкви, пробовал найти уединение в монастыре, а затем до конца дней жил в деревне, носил одежду инока-послушника и проповедовал Евангелие крестьянам. Достоевский переписывался с другом юности. Письма писателя не сохранились, известно лишь одно письмо Шидловского к нему от 14 декабря 1864 г., где он писал о тягостном впечатлении, какое произвели на него вести о кончине М. М. Достоевского и М. Д. Достоевской, слухи о болезни самого Достоевского и просил прислать «фотографические карточки» как Фёдора Михайловича, так и покойного брата.

По свидетельству А. Г. Достоевской, муж её особенно любил молодого философа Вл. С. Соловьёва ещё и потому, что он напоминал ему Шидловского. А Вс. С. Соловьёв вспоминал: «Через несколько лет, когда я просил Фёдора Михайловича сообщить мне некоторые биографические и хронологические сведения для статьи о нём, которую я готовил к печати, он говорил мне:

— Непременно упомяните в вашей статье о Шидловском, нужды нет, что его никто не знает и что он не оставил после себя литературного имени. Ради Бога, голубчик, упомяните — это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало...

Шидловский, по рассказам Достоевского, был человек, в котором мирилась бездна противоречий: он имел “громадный” ум и талант, не выразившийся ни одним писаным словом и умерший вместе с ним…» [Д. в восп., т. 2, с. 204]

Образ Шидловского отразился в какой-то мере в образе Ордынова из «Хозяйке». В подготовительных материалах к «Идиоту» главный герой назван именем Шидловского.

 

ШИЛЕ Аделаида Гавриловна (1842—1919), переводчица, писательница. Шиле — автор мемуаров «Из воспоминаний о Ф. М. Достоевском» (Современная жизнь, 1906, № 19, 1 /14/ фев.) и «Памяти Ф. М. Достоевского» (Биржевые ведомости, 1911, № 12144, 27 янв.), в которых рассказала, как познакомилась с Достоевским в 1864 г., ища переводческую работу, как он рекомендовал переведённую ею французскую книгу издателю А. Ф. Базунову, благодаря чему она получила первый в жизни гонорар, как она стала свидетельницей эпилептического припадка писателя у него дома и как, наконец, она уже в начале XX в. познакомилась с А. Г. Достоевской.

 

ШИЛЛЕР (Schiller) Иоганн Кристоф Фридрих (1759—1805), немецкий поэт, драматург, теоретик искусства. Пьесы «Разбойники», «Коварство и любовь», «Мария Стюарт», «Вильгельм Телль» и др., стихи, баллады, трактаты «О грации и достоинстве», «Письма об эстетическом воспитании человека» и др. Достоевский и его брат М. М. Достоевский были страстными поклонниками Шиллера с детства. В письме к Михаилу от 1 января 1840 г. Фёдор, сообщая подробности своей дружбы с И. Н. Шидловским, как они вместе читают Шиллера, восклицал: «Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера. Ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон Карлоса, и маркиза Позу, и Мортимера. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья! Теперь я вечно буду молчать об этом; имя же Шиллера стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний; они горьки, брат; вот почему я ничего не говорил с тобою о Шиллере, о впечатленьях, им произведенных: мне больно, когда услышу хоть имя Шиллера…»

Впоследствии Михаил много переводил Шиллера, а Фёдор, впервые пробуя свои силы в литературе, написал несколько драм, в том числе и «Марию Стюарт», которая, судя по всему, была навеяна одноимённой драмой Шиллера. Позже, в статье «Книжность и грамотность» (1861) Достоевский писал: «Да, Шиллер, действительно, вошёл в плоть и кровь русского общества, особенно в прошедшем и запрошедшем поколении. Мы воспитывались на нём, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии…» В самом конце жизни в письмах к Н. ЛОзмидову (18 авг. 1880 г.) и не установленному Николаю Александровичу (19 дек. 1880 г.), составляя по их просьбе список обязательных авторов для детей, Достоевский включил в него и Шиллера.

 

ШИРМЕР, петербургская домовладелица, у которой Достоевский снял квартиру в январе 1867 г. (Вознесенский проспект, 27, кв. 25), незадолго до свадьбы с А. Г. Сниткиной. Сохранилась расписка мужа хозяйки дома подполковника Ширмера за внесённый писателем задаток в размера 45 руб. сер.

 

ШКЛЯРЕВСКИЙ Александр Андреевич (1837—1883), писатель, автор книг «Рассказы судебного следователя», «Уголки трущобного мира» др. В «Гражданине» (1873, № 12, 19 марта) был опубликован рассказ Шкляревского «Накануне защиты преступника (Из записок присяжного поверенного)». Этому предшествовал небольшой скандал: автор, не зная, что рукопись его попала к издателю князю В. П. Мещерскому, обвинил в волоките с публикацией редактора Достоевского, прислав ему резкое письмо (не сохранилось), за которое потом извинился в новом письме и уверял, что является «жарким» поклонником Достоевского и даже подражает ему. Однако ж, в дальнейшем отношения их так и не сложились, и В. В. Тимофеева приводит в воспоминаниях рассказ писателя о том, как Шкляревский закатил ему «сцену» прямо у него дома в один из дней начала августа 1873 г. Эпизод этот красноречиво характеризует и самого Шкляревского, и Фёдора Михайловича, и тогдашние литературные нравы: «Встреча эта произвела на Фёдора Михайловича такое болезненно-тяжёлое впечатление, что он, по-видимому, долго не мог от него освободиться.

Дело было так. Шкляревский летом однажды зашёл к Достоевскому и, не застав его дома, оставил рукопись, сказав, что зайдет за ответом недели через две. Фёдор Михайлович, просмотрев рукопись, сдал её, как всегда, в редакцию, где хранились все рукописи — и принятые и непринятые. О принятии рукописи известить автора Фёдор Михайлович не мог, так как Шкляревский, будучи всегда в разъездах и не имея в Петербурге определённого места жительства, адреса своего не оставлял никому.

Прошло две недели. Шкляревский заходит к Фёдору Михайловичу — раз и два — и всё не застаёт его дома. Наконец в одно утро, когда Фёдор Михайлович, проработав всю ночь, не велел будить себя до двенадцати, слышит он за стеной поутру какой-то необычайно громкий разговор, похожий на перебранку, и чей-то незнакомый голос, сердито требующий, чтобы его “сейчас разбудили”, но Авдотья, женщина, прислуживавшая летом у Фёдора Михайловича, будить отказывается.

— И наконец они такой там подняли гам, — рассказывал мне Фёдор Михайлович, — что волей-неволей я вынужден был подняться. Всё равно, думаю, не засну. Зову к себе Авдотью. Спрашиваю: “Что это у вас там такое?” — “Да какой-то, говорит, мужик пришёл — дворник, что ли, — бумаги чтобы сейчас ему назад, требует. Сердитый такой — беда! Ничего слушать не хочет. И ждать не хочет. Непременно чтобы сейчас бумаги ему отдали”. Я догадался, что это кто-нибудь от Шкляревского. Скажи, говорю, чтобы подождал, пока я оденусь. Я сейчас к нему выйду. Но только стал одеваться и взял гребёнку в руки, — слышу, рядом, в гостиной, опять ожесточеннейший спор. Авдотья, видимо, не знает, что отвечать, а посетитель, видимо, дошёл до белого каления, потому что не так же я уж долго одевался и причёсывался, а он, слышу, кричит на весь дом: “Я не мальчишка и не лакей! Я не привык дожидаться в прихожей!..” А у меня, надо вам сказать, — пояснил Фёдор Михайлович, — мебель в гостиной на лето составлена в кучу и покрыта простынями, чтобы не пылилась, потому что летом некому её убирать. Ну вот, услыхав, что мою гостиную принимают за прихожую, я не выдержал, поинтересовался узнать, кто именно, и приотворил слегка дверь. Вижу: действительно, не мальчишка, человек уже пожилой, небритый; одет как-то странно: в пальто и ситцевой рубахе, штаны засунуты в голенища, в смазных сапогах. Я всё-таки почтительно ему кланяюсь, извиняюсь и говорю: “Не кричите, пожалуйста, на мою Авдотью, — Авдотья тут решительно не виновата ни в чём... Я запретил ей будить себя, потому что работал всю ночь. Позвольте узнать, что вам угодно и с кем имею удовольствие?..” — “Скажите прежде всего вашей дуре кухарке, что она не смеет называть меня «мужиком»!.. Я слышал сейчас собственными ушами, как она назвала меня «мужиком». Я не мужик, я — писатель Шкляревский, и мне угодно получить мою рукопись!” — “Великодушно прошу извинить Авдотью за то, что она по костюму приняла вас не за того, за кого следовало... А относительно рукописи я вас прошу обождать пять минут, пока я оденусь. Через пять минут я к вашим услугам...” И представьте себе, он не дал мне даже договорить! — с удручённым видом продолжал Фёдор Михайлович. — Кричит своё: “Я не хочу дожидаться в прихожей! Я не лакей! Я не дворник! Я такой же писатель, как вы!.. Подайте мне сейчас мою рукопись! <…> Я отдал рукопись вам, а вы заставляете меня дожидаться в прихожей!.. Как вам не стыдно после всего, что вы написали!.. Вы — ханжа, лицемер, я не хочу больше иметь с вами дело!” Я было начал его просить успокоиться, — вижу, человек не в себе, — вышел следом за ним на лестницу. “Ещё раз прошу извинения! — говорю ему вслед. — Не виноват же я, в самом деле, что вы мою гостиную принимаете за прихожую. Честью вам клянусь, у меня лучшей комнаты нет, я всех гостей моих в ней принимаю!..” Что же вы думаете? Он бежит бегом по лестнице и грозит мне вот так кулаком! “Подождите вы у меня! Я вас за это когда-нибудь проучу!.. Я это распубликую! Я вас разоблачу на весь свет!..”

Фёдор Михайлович взволнованно перевёл дух и закончил уже с тонкой улыбкой:

— Странное самолюбие бывает иногда у людей! Писатель одевается для чего-то, как дворник, и сердится, когда его принимают за “мужика”! “Разоблачить” меня собирается!.. Вот уж чего бы никогда не подумал, — что мне можно поставить в вину, что гостиная моя напоминает прихожую, что швейцаров я не держу на подъезде!..

— Непременно этот Шкляревский из духовного звания. Сын дьячка или пономаря, — говорил мне опять Фёдор Михайлович день или два спустя. — У этих господ какой-то особый point d’honneur [фр. гонор]…» [Д. в восп., т. 2, с. 176—178]

Шкляревский, однако ж, и после этого предлагал Достоевскому свои произведения для публикации (о чём свидетельствуют письма амбициозного литератора, коих сохранилось всего 7), но больше в Гр они не появлялись.

 

ШЛИППЕНБАХ Константин Антонович (1795—1859), генерал от инфантерии, приезжавший из Петербурга с ревизией в Омск в начале 1850‑х гг. В «Записках из Мёртвого дома» Достоевский упоминает об этом, не называя фамилии ревизора: «На второй же день по прибытии в город он приехал и к нам в острог. Дело было в праздник. Ещё за несколько дней у нас было всё вымыто, выглажено, вылизано. Арестанты выбриты заново. Платье на них было белое, чистое. <…> Целый час учили арестантов, как отвечать, если на случай высокое лицо поздоровается. Производились репетиции. Майор [Восьмиглазый] суетился как угорелый. За час до появления генерала все стояли по своим местам как истуканы и держали руки по швам. Наконец в час пополудни генерал приехал. Это был важный генерал, такой важный, что, кажется, все начальственные сердца должны были дрогнуть по всей Западной Сибири с его прибытием. Он вошёл сурово и величаво; за ним ввалилась большая свита сопровождавшего его местного начальства; несколько генералов, полковников. <…> Молча обошёл генерал казармы, заглянул на кухню, кажется, попробовал щей. Ему указали меня: так и так, дескать, из дворян.

— А! — отвечал генерал. — А как он теперь ведёт себя?

— Покамест удовлетворительно, ваше превосходительство, — отвечали ему.

Генерал кивнул головою и минуты через две вышел из острога. Арестанты, конечно, были ослеплены и озадачены, но все-таки остались в некотором недоумении. Ни о какой претензии на майора, разумеется, не могло быть и речи. Да и майор был совершенно в этом уверен ещё заранее…»

 

ШМЕЙСЕР Адам Иванович (1817—?), врач в Семипалатинске. Достоевский лечился у него и общался с ним и членами его семьи. В 1855 г. Шмейсер вышел в отставку по состоянию здоровья и уехал в Москву. Сохранилось два письма Достоевского от 22 декабря 1856 г., которые он написал и послал в одном конверте в Москву жене врача — Шмейсер Сусанне Карловне и его сестре — Шмейсер Марии Ивановне, с рассказом о новостях семипалатинской жизни: «Наехала бездна народу одинокого. Все, начиная с губернатора, холостые. А только семейное общество придает физиономию городу. Тут только и может быть разнообразие жизни. Холостой же круг вечно всегда и везде живёт одинаково. Однако у нас бывают и балы и праздники. Вы подробно описывали впечатления Ваши при въезде бесценного монарха нашего в столицу, для коронованья. Всё это, будьте уверены, отозвалось по всей России, от Петербурга до Камчатки; не миновало и Семипалатинска! Всё общество наше устроило бал, по подписке, и день празднования коронации у нас проведен был и торжественно и весело. Дай Бог царю многие лета.

 Да, конечно, если б Вы когда-нибудь приехали в Семипалатинск, то конечно не узнали бы его. Он даже обстроился лучше. Но правда Ваша: прошедшее всегда милее настоящего. Вы сами с грустью сознаётесь в том, говоря, что я Вам напомнил прошедшее письмом моим…»

 

ШТАКЕНШНЕЙДЕР Елена Андреевна (1836—1897), хозяйка литературного салона, в котором часто бывал Достоевский, дочь академика архитектуры, автора Мариинского, Николаевского и некоторых других петербургских дворцов Штакеншнейдера Андрея Ивановича (1802—1865), сестра известного юриста Штакешнейдера Адриана Андреевича (1841—1916), который консультировал писателя при описании судебного процесса в «Братьях Карамазовых». Писатель познакомился с нею в 1860 г., в доме её отца, но более близкое их общение началось позже. А. Г. Достоевская вспоминала: «В 1873 году Фёдор Михайлович возобновил старинное знакомство с семейством Штакеншнейдер, центром которого была Елена Андреевна, дочь знаменитого архитектора. Она была умна и литературно образованна и соединяла у себя по воскресеньям общество литераторов и художников. Она была всегда чрезвычайно добра к Фёдору Михайловичу и ко мне, и мы очень сошлись. <…>

Кроме литературных вечеров, Фёдор Михайлович в зиму 1879/80 года часто посещал своих знакомых <…>. Бывал на вечерах у Елены Андреевны Штакеншнейдер (дочери знаменитого архитектора), — у ней по вторникам собирались многие выдающиеся литераторы, читавшие иногда свои произведения. <…> Фёдор Михайлович очень уважал и любил Елену Андреевну Штакеншнейдер за её неизменную доброту и кротость, с которою она переносила свои постоянные болезни, никогда на них не жалуясь, а, напротив, ободряя всех своею приветливостью» [Достоевская, с. 279, 375—376]

Сохранились записи в личном дневнике Штакеншнейдер и её незаконченные воспоминания о Достоевском, в которых особенно интересны штрихи к психологическому портрету писателя: «Иногда сидит он понурый и злится, злится на какой-нибудь пустяк. И так бы и оборвал человека, да предлога или случая не находит, а главное, не решается, потому что гостиная ему все ещё импонирует. Этого не хотят признать, а это правда, гостиные ему импонируют, и он ещё чувствует в них себя не совсем удобно. Сидит он тогда и точно подбирается, обдумывает, как бы напасть, или борется сам с собой. Голова его опускается, глаза ещё больше уходят вглубь, и нижняя губа не то отвисает, не то просто отделяется от верхней и кривится. Он сам тогда не заговаривает, а отвечает отрывисто. И удастся ему в такое время в свой ответ или замечание впустить хоть каплю ехидства, то моментально, точно чары снимутся с него, он улыбнется и заговорит, всё, значит, прошло, иначе целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдёт. Кто его знает, он ведь очень добрый, истинно добрый, несмотря на всё свое ехидство, может дать волю дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать любезностью. Вчера, например, что-то покоробило его, едва он вошёл, и он тотчас же съёжился и насупился. Разносили чай, и я шепнула Дуне подать ему кресло; он сидел на стуле и, съёженный, казался особенно жалким. Услышал мои слова Пущин и сам поспешил исполнить моё желание. Достоевский хоть бы кивнул ему, хоть бы глазом моргнул, и не пересел, конечно, а только сделал движение поставить на мягкое бархатное кресло стакан с чаем. “Это, спрашивает, для стаканов?” — “Нет, говорю, не для стаканов, а для вас поставил Иван Николаевич”. Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагодарил Пущина и начал говорить про новую книгу Н. Я. Данилевского…

<…> Меня всегда поражало в нём, что он вовсе не знает своей цены, поражала его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость, лучше сказать, какое-то вечное ожидание, что его сейчас могут обидеть. И он часто и видел обиду там, где другой человек, действительно ставящий себя высоко, и предполагать бы её не мог. Дерзости, природной или благоприобретенной вследствие громких успехов и популярности, в нём тоже не было, а, как говорю, минутами точно желчный шарик какой-то подкатывал ему к груди и лопался, и он должен был выпустить эту желчь, хотя и боролся с нею всегда. Эта борьба выражалась на его лице, — я хорошо изучила его физиономию, часто с ним видаясь. И, замечая особенную игру губ и какое-то виноватое выражение глаз, всегда знала не что именно, но что-то злое воспоследует. Иногда ему удавалось победить себя, проглотить желчь, но тогда обыкновенно он делался сумрачным, умолкал, был не в духе.

И в сущности, все это было пустяками; и все выходки его, про которые кричали, были сущими невинными пустяками. Их считали нахальными, потому что смотрели на него с каким-то подобострастием, не как на равного, не как на обыкновенного человека, а как на высшего и необыкновенного…» [Д. в восп., т. 2, с. 360, 371]

Достоевский был знаком и общался со многими родственниками Штакеншнейдер и, в частности, был крёстным отцом её племянника Штакеншнейдера Бориса Владимировича (род. 1873), которому 4 мая 1880 г. подарил свою фотографию (работы НДосса).

Сохранилось 2 письма Достоевского к Штакеншнейдер (1879—1880) и 3 письма Штакеншнейдер к писателю (1872—1880).

 

ШУБЕРТ (урожд. Куликова) Александра Ивановна (1827—1909), актриса; жена С. Д. Яновского (с 1855 г., после смерти первого мужа артиста М. И. Шуберта). Работала в провинции, в московском Малом и петербургском Александринском театрах. Достоевский познакомился с ней в конце 1859 г. в Петербурге в доме своего брата М. М. Достоевского, где собирался кружок литераторов, артистов, музыкантов. Весной 1860 г. Достоевский одобрил намерение Шуберт перебраться в Москву, в Малый театр (переезду способствовала также её ссора с Яновским), и в течение короткого времени (март—июнь) написал Александре Ивановне три письма, которые вполне свидетельствуют о том, что писатель в тот период был явно увлечён актрисой — женой друга и матерью шестерых детей. По крайней мере, Достоевский был на тот момент самым её близким другом, конфидентом и советчиком в устройстве семейных и жизненных проблем. В третьем письме (12 июня 1860 г.) писателя к Шуберт, судя по которому (письма самой Шуберт не сохранились), она настойчиво просила у Достоевского совета — сойтись ли ей опять с Яновским (он тоже собрался переехать в Москву), Фёдор Михайлович писал: «Вы боитесь, друг мой, что Степан Дмитрич выйдет в отставку и переедет в Москву. Понимаю все Ваши опасения, но, кажется, непременно так и случится. У него в голове какая-то мысль; он мне много говорил; но все-таки, кажется, всего не высказал. <…>

Во‑1‑х, он сам уверен (что я понял из его слов), что у нас с Вами беспрерывная переписка (чего и нет) ; во‑2‑х, он знает, что Вы мне многое доверили и сделали мне честь, считая мое сердце достойным Вашей доверенности, в‑3‑х, знает, что я и сам горжусь этой доверенностью (хотя я и не говорил ему ничего, считая это излишним), и, кроме того, симпатизирую во всей этой семейной истории более Вам, чем ему, что я и не скрыл от него, не соглашаясь с ним во многом, а тем самым отстаивал Ваши права. Если он это знает и тоже доверяет мне свои мысли, то очень хорошо может понять, что я их от Вас не скрою. Я же ведь не шпионил, не набивался ему в доверенность. Мне кажется, он тоже и ревнует немного, он, может быть, думает, что я в Вас влюблён. Увидя Ваш портрет у него на столе, я посмотрел на него. Потом, когда я другой раз подошёл к столу и искал спичку, он, говоря со мной, вдруг перевернул Ваш портрет так, чтоб я его не видал. Мне показалось это ужасно смешно, жест был сделан с досадой. <…> Вот и судите теперь, дорогая моя, что Вы можете ожидать от него. Он Вас любит; но он самолюбив, раздражителен очень и, кажется, очень ревнив. Мне кажется, он из ревности не может перенести разлуки с Вами. Может быть, я и ошибаюсь; но не думаю, чтоб ошибался. Знаете: ведь есть две ревности: ревность любви и самолюбия; в нём обе. Приготовьтесь его видеть, отстаивайте твердо свои права, но не раздражайте его напрасно; главное: щадите его самолюбие. Вспомните ту истину, что мелочи самолюбия почти так же мучительны, как и крупное страдание, особенно при ревности и мнительности. Вы говорите, чтоб я уговорил его: но что же я могу сказать ему? Он на мои советы смотрит положительно враждебно, я это испытал. А как бы я желал, чтоб между Вами всё уладилось и чтоб Вы просто разъехались. Вам не житьё вместе, а мука. Он и себе бы и Вам сделал хорошо, очень хорошо. Ведь Вы бы были ему благодарны за это и высоко бы оценили его гуманность. Вместо любви (которая и без того прошла) он бы приобрёл от Вас горячую признательность, дружбу и уважение. А ведь это стоит всего остального. Но что говорить! Вы это знаете лучше моего сами. Высказать же ему это в виде совета я не могу; он к этому положительно не приготовлен теперь.

Дорогой друг, я Вас до того бескорыстно и чисто люблю, что страшно обрадовался, когда Вы мне написали о чувстве благодарности за детей. Значит, Вы ещё способны жить и жить полною жизнию. Обрадовался я, а в то же время ужасно испугался за Вас. Вы пишете, чтоб я Вас побранил. Не возьмусь за это по совершенной бесполезности. Оно, конечно, можно бы Вам посоветовать посмотреть поближе и не очень доверяться; одним словом, побольше увериться. Что же касается до совета, которого Вы требуете от меня (как от сердцеведа; NB. Не принимаю Вашего слова на свой счет; какой я сердцевед перед Вами!), — то опять, что же я тут буду советовать? Всё это известно Вам самой в тысячу раз лучше, чем мне. Вам известно: с одной стороны счастье, блаженство; с другой — забота, мука, расстройство, да и в самом чувстве не то, что прежде; менее свободы, больше рабства. Вот и всё, что скажу я, а там рассуждайте сами. Увижу ли я Вас, моя дорогая? В июле я буду наверно в Москве. Но удастся ли нам с Вами поговорить по сердцу? Как я счастлив, что Вы так благородно и нежно ко мне доверчивы; вот так друг! Я откровенно Вам говорю: я Вас люблю очень и горячо, до того, что сам Вам сказал, что не влюблён в Вас, потому что дорожил Вашим правильным мнением обо мне и, Боже мой, как горевал, когда мне показалось, что Вы лишили меня Вашей доверенности; винил себя. Вот мука-то была! Но Вашим письмом Вы всё рассеяли, добрая моя бесконечно. Дай Вам бог всякого счастья! Я так рад, что уверен в себе, что не влюблён в Вас! Это мне дает возможность быть ещё преданнее Вам, не опасаясь за своё сердце. Я буду знать, что я предан бескорыстно.       Прощайте, голубчик мой, с благоговением и верою целую Вашу миленькую шаловливую ручку и жму её от всего сердца. Весь Ваш Ф. Достоевский…»

После переезда Яновского в Москву супруги прожили вместе ещё три года и разошлись окончательно в 1863 г. Семейная жизнь Яновского и Шуберт, в какой-то мере, отразилась в основном сюжете «Вечного мужа».

Щ

ЩАПОВ Афанасий Прокофьевич (1830—1876), историк, публицист, профессор Казанского университета. В журнале «Время» (1862, № 10—11) была опубликована статья Щапова «Земство и раскол. Бегуны», в этот период он, вероятно, понакомился с Достоевским. В 1876 г. в журнале «Дело» (№ 4) появился некролог Щапова, написанный С. С. Шашковым и перепечатанный «Новым временем» (№ 55, 25 апр.), в котором приводился оскорбительный для памяти М. М. Достоевского «анекдот», как он, будучи редактором «Времени» однажды якобы сжульничал при выплате гонорара Щапову и вместо выдачи денег повёз автора-историка к своему портному и одел его в одежду «сомнительного свойства» и втридорога. Достоевский в апрельском выпуске ДП за 1876 г. («За умершего») опроверг эту сплетню и нарисовал истинный образ покойного брата — глубоко честного, порядочного и щепетильного в денежных расчётах человека и редактора. Об этом возмутившем Достоевского до глубины души случае с некрологом Щапова пишет в своих «Воспоминаниях» и А. Г. Достоевская. Самого Щапова писатель охарактеризовал в записной тетради 1876—1877 гг. так: «Щапов был без твёрдого направления деятельности. Щапов был человек, не только не выработавшийся, но и не в силах выработаться» [ПСС, т. 24, с. 201]

 

ЩЕЛКОВ Алексей Дмитриевич (1825—?), петрашевец, чиновник канцелярии военного генерал-губернатора Петербурга, музыкант-виолончелист. Щелков жил на одной квартире с С. Ф. Дуровым и А. И, Пальмом, входил в дуровский кружок. Достоевский в своих Объяснениях и показаниях…» упоминал имя Щелкова и, верный тактике выгораживания товарищей, подчеркивал, что этот музыкант был вполне равнодушен ко всему, что выходило «за круг» его артистических интересов. Щелков был арестован 23 апреля 1849 г. и уже 6 июля освобождён под секретный надзор. Имя Щелкова дважды упоминается в подготовительных материалах к «Подростку», особенно знаменательно во втором случае: «ОН не главноуправляющий делами Князя, а был прежде вроде того, но, как Щелков, выиграв наследство (несправедливо) и зажил с деньгами…» [ПСС, т. 16, с. 41]

Э

ЭМС, курортный город в Германии в центре земли Рейнланд-Пфальц, с горячими минеральными источниками, в который Достоевский в 1874—1879 гг. четыре раза ездил летом для лечения лёгких. В первом же письме из этого городка  к А. Г. Достоевской (12 /24/ июня 1874 г.) писатель подробно обрисовал его: «Эмс — это городок в глубоком ущелье высоких холмов — этак сажень по двести и более высоты, поросших лесом. К скалам (самым живописным в мире) прислонён городок, состоящий по-настоящему из двух только набережных реки (неширокой), а шире негде и строиться, ибо давят горы. Есть променады и сады — и всё прелестно. Местоположением я очарован, но говорят, что это самое местоположение, в дождь или в хмурое небо, переменяется в мрачное и тоскливое до того, что способно в здоровом человеке родить меланхолию. Но зато удобствами я далеко не очарован. Цены, цены — ужас! Всё, что мы с тобой воображали, рассчитывая, о частной квартирке для меня в Эмсе, оказалось невозможным, ибо частных квартир — нет совсем ни одной. Лет 5 тому назад Эмс мало значил, но теперь, когда вдруг его прославили и стали в него съезжаться со всей Европы, всякий домохозяин догадался, что надо ему делать: все дома переладили и перестроили в отели. И потому есть два сорта отелей: домов 10 под настоящими, формальными отелями, и затем все (буквально) остальные дома называются приват-отелями. В них те же номера, та же прислуга и даже почти во всех рестораны. <…> В заключение об Эмсе — здесь давка, публика со всего мира, костюмы и блеск, и всё-таки одна треть №№‑в не заняты. Магазины подлейшие. Хотел было купить шляпу, нашёл только один магазинишко, где товар вроде как у нас на толкучем. И всё это выставлено с гордостью, цены непомерные, а купцы рыло воротят…»

Достоевский верил в чудодейственную силу эмских лечебных вод для своих больных лёгких. В 1880 г., пропустив поездку в Эмс из-за Пушкинских торжеств, он уже глубокой осенью (28 нояб.) убеждённо писал младшему брату А. М. Достоевскому: «…очень уж тягостно мне с моей анфиземой переживать петербургскую зиму. <…> Дотянуть бы только до весны, и съезжу в Эмс. Тамошнее лечение меня всегда воскрешает…»

«Дотянуть до весны» на этот раз не удалось…

 

ЭНГЕЛЬГАРДТ (урожд. Макарова) Анна Николаевна (1838—1903), жена профессора Петербургского земледельческого института, члена революционной организации «Земля и воля», известного автора публиковавшихся в ОЗ «Писем из деревни» Энгельгардта Александра Николаевича (1832—1893); критик, переводчица, деятельница женского движения, первая женщина-книгопродвец из «общества» (служила в магазине Н. А. Серно-Соловьевича, созданном в Петербурге в 1862 г. «Землёй и волей»). Была арестована в 1870 г. вместе с мужем, провела полтора месяца в Петропавловской крепости. Достоеский познакомился с супругами Энгельгардт в 1860 г. в доме отца Е. А. Штакеншнейдер, однако пик его отношений с этой незаурядной женщиной пришёлся, судя по всему, на последний год жизни писателя. Та же Штакеншнейдер в своём «Дневнике» 12 ноября 1880 г. записала: «Анна Николаевна нравится ему давно. Он даже говорил мне, что глаза её как-то одно время его преследовали, лет восемь тому назад. Встретившись с нею у нас, он отвёл меня в сторону и спросил, указывая на нее: “Кто эта дама?” — “Да Энгельгардт, говорю, и ведь вы же её знаете”. — “Да, да, знаю, — отвечает. — И знаете, что я вам скажу, она должна быть необыкновенно хорошая мать и жена. Есть у нее дети?” — “Есть”. — “А муж где?” — “Сослан или, вернее, выслан”. Он в тот же вечер возобновил с нею знакомство и был у неё, чем она немало гордилась…» [Д. в восп., т. 2, с. 366]

Достоевский не раз упомянул в письмах к А. Г. Достоевской с Пушкинских торжеств в Москве 1880 г. о своих встречах с Энгельгардт, и чуть позже, зимой подписал и подарил Анне Николаевне только что вышедший том «Братьев Карамазовых».

Известен очерк Энгельгардт о Достоевском, написанный на французском языке (хранится в Российском госархиве литературы и искусства) и одно её письмо к писателю; письма Достоевского к ней не сохранились.

 

ЭРИКСАН, петербургская ростовщица, у которой Достоевский закладывал вещи  (серебряные ложки и пр.) в 1865—1866 г. Судя по всему, общение с Эриксан помогло писателю в работе над образом процентщицы Алёны Ивановны в романе «Преступление и наказание», над которым он как раз в то время работал.

 

ЭПИЛЕПСИЯ (греч. epilêpsia), хроническая болезнь мозга, протекающее в виде судорожных припадков с потерей сознания (по-народному — падучая), которой страдал Достоевский. Сразу после смерти писателя в февральских номерах «Нового времени» за 1881 г. появились свидетельства доктора С. Д. Яновского о том, что эпилепсия впервые проявилась у Достоевского в 1846 г. (в 25-летнем возрасте), и самого издателя газеты А. С. Суворина, который утверждал, будто Достоевский заболел падучей ещё в детстве, на что ему возразил на страницах того же НВр младший брат писателя А. М. Достоевский. И действительно, сам Достоевский в первом после каторги письме к старшему брату М. М. Достоевскому (фев. 1854 г.), описывая свои острожные четыре года, впервые упоминает: «От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко…» Сохранилось и заключение лекаря 7‑го Сибирского линейного батальона Ермакова, который свидетельствовал, что рядовой Достоевский в «1850 году в первый раз подвергся припадку падучей болезни (Epilepsia)». В письме тому же брату Михаилу писатель через полгода (30 июля 1854 г.) добавлял: «Вообще каторга много вывела из меня и много привила ко мне. Я, например, уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на падучую и, однако ж, не падучая…» И лишь ещё почти через три года в письме к А. Е. Врангелю (9 мар. 1857 г.) сообщал: «В Барнауле со мной случился припадок <…> доктор сказал мне, что у меня настоящая эпилепсия…» Буквально через неделю после свадьбы с М. Д. Исаевой на обратном пути из Кузнецка в Семипалатинск, когда молодые остановились в Барнауле у П. П. Семёнова-Тян-Шанского, с Достоевским случился сильнейший припадок, который произвёл на молодую жену шоковое впечатление. Врач поставил окончательный диагноз и предрёк: если больной не будет лечиться, вскоре во время одного из таких припадков он задохнётся от горловой спазмы. Одним словом, эпилепсия, если даже и не началась-открылась в остроге, то уж во всяком случае усилилась и развилась на каторге окончательно.

Множество людей, оставивших воспоминания о Достоевском, писали и о его «главном» недуге. К примеру, Н. Н. Страхов: «Припадки болезни случались с ним приблизительно раз в месяц <…> Но иногда, хотя очень редко, были чаще; бывало даже и по два припадка в неделю. <…> Предчувствие припадка всегда было, но могло и обмануть. В романе “Идиот” есть подробное описание ощущений, которые испытывает в этом случае больной. Самому мне довелось раз быть свидетелем, как случился с Фёдором Михайловичем припадок обыкновенной силы. <…> Поздно, часу в одиннадцатом, он зашёл ко мне, и мы очень оживлённо разговорились. Не могу вспомнить предмета, но знаю, что это был очень важный и отвлечённый предмет. Фёдор Михайлович очень одушевился и зашагал по комнате, а я сидел за столом. Он говорил что-то высокое и радостное; когда я поддержал его мысль каким-то замечанием, он обратился ко мне с вдохновенным лицом, показывавшим, что одушевление его достигло высшей степени. Он остановился на минуту, как бы ища слов для своей мысли, и уже открыл рот. <…> Вдруг из его открытого рта вышел странный, протяжный и бессмысленный звук, и он без чувств опустился на пол среди комнаты.

Припадок на этот раз не был сильный. Вследствие судорог всё тело только вытягивалось да на углах губ показалась пена. Через полчаса он пришел в себя…» [Д. в восп., т. 1, с. 411—412]

Страхов дважды подчёркнул-отметил — это был обычный, не сильный припадок. Но даже вследствие такого припадка больной терял память и дня два-три находился в совершенно беспомощном состоянии. Не говоря уж об ушибах и травмах при падении. Именно при таких обстоятельствах Фёдор Михайлович однажды повредил серьёзно глаз. А как проходил  сильный припадок, свидетельствовала А. Г. Достоевская. Этот припадок — самый первый, какой случился на её глазах, произошёл на первой же неделе после их венчания, да притом в самом неподходящем месте — в гостях у родственников молодой жены — Сватковских: «Фёдор Михайлович был чрезвычайно оживлён и что-то интересное рассказывал моей сестре. Вдруг он прервал на полуслове свою речь, побледнел, привстал с дивана и начал наклоняться в мою сторону. Я с изумлением смотрела на его изменившееся лицо. Но вдруг раздался ужасный, нечеловеческий крик, вернее, вопль, и Фёдор Михайлович начал склоняться вперёд. <…> Я обхватила Фёдора Михайловича за плечи и силою посадила на диван. Но каков же был мой ужас, когда я увидела, что бесчувственное тело моего мужа сползает с дивана, а у меня нет сил его удержать. Отодвинув стул с горевшей лампой, я дала возможность Фёдору Михайловичу опуститься на пол; сама я тоже опустилась и всё время судорог держала его голову на своих коленях. Помочь мне было некому: сестра моя была в истерике, и зять мой и горничная хлопотали около нее. Мало-помалу судороги прекратились, и Фёдор Михайлович стал приходить в себя; но сначала он не сознавал, где находится, и даже потерял свободу речи: он все хотел что-то сказать, но вместо одного слова произносил другое, и понять его было невозможно. Только, может быть, через полчаса нам удалось поднять Фёдора Михайловича и уложить его на диван. Решено было дать ему успокоиться, прежде чем нам ехать домой. Но, к моему чрезвычайному горю, припадок повторился через час после первого, и на этот раз с такой силою, что Фёдор Михайлович более двух часов, уже придя в сознание, в голос кричал от боли. Это было что-то ужасное! <…>

Пришлось нам остаться ночевать у моей сестры, так как Фёдор Михайлович чрезвычайно обессилел, да и мы боялись нового припадка. Какую ужасную ночь я провела тогда! Тут я впервые увидела, какою страшною болезнью страдает Фёдор Михайлович. Слыша его не прекращающиеся часами крики и стоны, видя искаженное от страдания, совершенно непохожее на него лицо, безумно остановившиеся глаза, совсем не понимая его несвязной речи, я почти была убеждена, что мой дорогой, любимый муж сходит с ума, и какой ужас наводила на меня эта мысль!..» [Достоевская, с. 132—133]

Анна Григорьевна несколько раз упоминает-подчёркивает в «Воспоминаниях» — какой ужас она испытывала в моменты припадков мужа. А что уж говорить о самом Фёдоре Михайловиче! Даже Тургеневу, человеку совсем ему душевно не близкому, не родному, Достоевский совершенно откровенно признавался: «Если б Вы знали, в какой тоске бываю я иногда после припадков по целым неделям!..» (Из письма от 17 июня 1863 г.) А уж в письмах к родным и близким людям он и вовсе откровенничал, делился с ними муками и страхами-опасениями за свою жизнь: «Главных причин (выезда за границу. — Н. Н.) две: 1) спасать не только здоровье, но даже жизнь. Припадки стали уж повторяться каждую неделю, а чувствовать и сознавать ясно это нервное и мозговое расстройство было невыносимо. Рассудок действительно расстроивался, —  это истина. Я это чувствовал; а расстройство нервов доводило иногда меня до бешеных минут…» (А. Н. Майкову. 16 /28/ авг. 1867 г.); «…падучая в конце концов унесет меня! Моя звезда гаснет, — я это чувствую. Память моя совершенно помрачена (совершенно!). Я не узнаю более лиц людей, забываю то, что прочёл вчера, я боюсь сойти с ума или впасть в идиотизм. Воображение захлёстывает, работает беспорядочно; по ночам меня одолевают кошмары…» (С. Д. Яновскому. 1 /13/—2 /14/ нояб. 1867 г.); «Боюсь, не отбила ли у меня падучая не только память, но и воображенье. Грустная мысль приходит в голову: что, если я уже не способен больше писать…» (А. Г. Достоевской. 16 /28/ июня 1874 г.)…

Причём эти страхи-опасения подтверждали и усиливали доктора: они вполне резонно считали, что эпилепсия прогрессирует-усиливается из-за чрезвычайной и даже надрывной умственной деятельности больного. Врачи советовали ему вообще прекратить писать-сочинительствовать, что для него равносильно было самоубийству. В письме от 24 июля /4 авг./ 1876 г. к Л. В. Головиной из Эмса, где он лечился на водах, Достоевский, сообщая, что тамошние доктора настоятельно советуют ему «заботиться о спокойствии нервов <…> отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять)» и тогда-де он сможет «ещё довольно долго прожить», —  горько иронизирует: «Это меня, разумеется, совершенно обнадёжило…»

Дополнительным тяжёлым ударом для Достоевского стало то, что в мае 1878 г. его сын Алёша умер от унаследованной им эпилепсии.

Пятерых из своих героев писатель «наградил» своей «священной» болезнью, сделал их эпилептиками — это: Мурин («Хозяйка»), Нелли («Униженные и оскорблённые»), князь Мышкин  («Идиот»), Кириллов («Бесы») и Смердяков («Братья Карамазовы»).

 

«ЭПОХА» (1864—1865), журнал братьев Достоевских, основанный ими после закрытия «Времени». Первый его сдвоенный номер за январь-февраль вышел только в конце марта 1864 г., последний, февральский 1865 г., вышел ровно через год, (подписчиков осталось всего — 1300), и на этом журнал закрылся.  После смерти М. М. Достоевского в июле 1864 г. официальным редактором Э стал А. У. Порецкий. В объявлении «Об издании нового ежемесячного журнала “Эпоха”, литературного и политического под редакцией Михаила Достоевского» и «Объявлении об издании журнала “Эпоха” после кончины М. М. Достоевского» подчёркивалась связь нового журнала с предыдущим и верность его редакции почвенническому  направлению. В Э были напечатаны повести Достоевского «Записки из подполья», «Крокодил», статьи «Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах», «Каламбуры в жизни и литературе», «Необходимое заявление», «Чтобы кончить», некролог «Несколько слов о Михаиле Михайловиче Достоевском». Кроме того, на страницах журнала появились «Призраки» И. С. Тургенева, «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова, ещё ряд произведений ведущих авторов того времени, но это уже не могло спасти журнал от краха.

После закрытия Э Достоевский взял на себя все долги покойного брата по журналу на себя (около 15 000 руб.), которые выплачивал почти до конца жизни.

Ю

ЮНГЕ (урожд. Толстая) Екатерина Фёдоровна (1843—1913), дочь вице-президента Академии художеств Ф. П. Толстого, жена профессора-окулиста Юнге Эдуарда Андреевича (1833—1898), лечившего Достоевского в 1866 г., когда писатель поранил глаз во время припадка эпилепсии; художница, автор мемуаров «Воспоминания» (1914). В начале февраля 1880 г. написала в письме к матери, графине Толстой Анастасии Ивановне (1817—1889), с которой Достоевский был знаком, развёрнутый отзыв о «Братьях Карамазовых», графиня показала письмо-отзыв автору и в тот же день (22 фев. 1880 г.) сообщила дочери о том, какое большое впечатление произвела на писателя её «рецензия». Юнге писала: «Эта вещь совсем разбередила меня, в ночи я не могла спать и горячие слёзы проливала; но это наслаждение проливать слезы над произведением искусства <…> Если б знал Достоевский, сколько он мне доставил этих слёз и сколько утешения своими произведениями, ему бы, верно, было приятно. Ещё во время войны, когда бывало на душе так тяжело, что сил нет, один “Дневник писателя” утешал меня. Бывало, читаешь и думаешь: утопия всё это, а между тем в душу входит что-то утешающе-сладкое, потому что видно там любящее сердце, душу, понимающую всё, понимающую и веру. Уж если есть хоть один человек, убеждённый, верующий, любящий, не эгоист, какое это, в тяжёлые минуты, огромное утешение, а он ещё так прямо, так громко, такими жгучими словами говорит о своей вере! Мне тогда много раз хотелось поехать к нему, написать ему, но, конечно, при моей застенчивости, не сделала <…> Но теперь, если бы я была в Петербурге, я бы пошла к нему, и он уже сам был бы виноват. Разве не описал он, как было приятно старцу Зосиме, когда к нему пришла простая русская глупая баба со своим русским простым спасибо?! И я бы пришла и сказала “спасибо”, спасибо, что он думал и высказал вещи, которые без слов наполняли душу и мучили меня; спасибо, что он не гнушается войти в скверное, преступное сердце и выкопать там нечто и прекрасное, за то, что любит деток, за художественное наслаждение его образами, за слёзы, за то, что с ним я забыла ежедневные заботы и мелочи жизни и как-то вознеслась над ними. Невольно сравниваешь Достоевского с европейскими романистами я беру лучших из нихфранцузов: Золя, Гонкур и Доде, они все честные, желают лучшего; но, Боже мой, как мелко плавают! А этот... и реалист, такой реалист, как никто из них! Его лица совсем живые люди! Вам кажется, будто вы знавали их или видели где-то, будто вы знаете тембр их голоса. Ещё более реальности придает этим людям высокохудожественный приёмне описывать их, а давать читателю знакомиться с ними постепенно, как это бывает в жизни. Наблюдатель Достоевский такой тонкий и глубокий, что можно только поражаться, это, конечно, не новость. И, вместе с этим крайним реализмом, можно ли на свете найти еще такого поэта и идеалиста?! Ведь это почти достижение идеала искусства человек, который реалист, точный исследователь, психолог, идеалист и философ. Да, он ещё и философ, у него совсем философский ум, а между тем он, вероятно, не получил философского образования; видно, философы бывают врождённые, как гении. Говорить ли тебе, что я ревела, читая рассказ бабы об умершем ребёнке?! И как он так знает женское сердце?! Должно быть, и это врождённое: сила его любви дала ему понять женское и детское сердце. А какое впечатление всего хода романа! Как перед грозою, собираются, собираются тучи, и ты видишь неминуема уже гроза,так и тут: собираются события, воздух становится всё гуще и невыносимее, и так сильно впечатление, что хочется, чтоб уж он убил его поскорее, чтобы уже было кончено…» [ЛН, т. 86, с. 497]

Ободрённая сообщением матери о реакции Достоевского на её отзыв, Юнге написала ему письмо, на которое он ответил 11 апреля 1880 г. и, в частности, признался почитательнице его таланта: «Мнение Ваше обо мне я не могу не ценить: те строки, которые показала мне, из Вашего письма к ней, Ваша матушка, слишком тронули и даже поразили меня. Я знаю, что во мне, как в писателе, есть много недостатков, потому что я сам, первый, собою всегда недоволен. Можете вообразить, что в иные тяжёлые минуты внутреннего отчёта я часто с болью сознаю, что не выразил, буквально, и 20‑й доли того, что хотел бы, а может быть, и мог бы выразить. Спасает при этом меня лишь всегдашняя надежда, что когда-нибудь пошлёт Бог настолько вдохновения и силы, что я выражусь полнее, одним словом, что выскажу всё, что у меня заключено в сердце и в фантазии…»

 

ЮРКЕВИЧ Михаил Андреевич, помощник инспектора Кишинёвской духовной академии, «читатель и почитатель» Достоевского, написавший ему в конце 1876 г. о трагическом событии, взбудоражившем весь Кишинёв: 12-летний воспитанник местной прогимназии не знал урока и был наказан — оставлен в школе до пяти часов вечера. Мальчик походил-послонялся по классной комнате, нашёл верёвку, привязал к гвоздю и —повесился. Писатель ответил Юркевичу 11 января 1877 г., а затем в первом же, январском, выпуске «ДП» за 1877 г. уделил кишинёвскому событию целый раздел 2‑й главы под названием «Именинник».

 

ЮРЬЕВ Сергей Андреевич (1821—1888), критик славянофильского направления, переводчик, издатель-редактор журналов «Беседа» (1871—1872) и «Русская мысль» (1880—1885), председатель (с 1878 г.) Общества любителей российской словесности, а позднее — Общества драматических писателей. Приглашал Достоевского к сотрудничеству в «Беседе», а в 1880 г. обратился к писателю с просьбой написать для «Русской мысли» статью об А. С. Пушкине и от имени Общества любителей российской словесности пригласил Достоевского выступить с «Речью о Пушкине» на заседании Общества, что и случилось-произошло 8 июня 1880 г. в Москве. Во время пребывания Достоевского на Пушкинских торжествах в мае-июне 1880 г. он виделся-общался с Юрьевым практически каждый день. Об этом он упоминает в письмах к жене, но наиболее полные воспоминания о последнем свидании Достоевского с Юрьевым уже после праздника в номере гостиницы Лоскутной оставила жена Л. И. Поливанова — М. А. Поливанова, ставшая случайным свидетелем: редактор «Русской мысли» буквально выпрашивал у писателя его речь для своего журнала (хотя до её грандиозного успеха всячески уклонялся от обязательства её опубликовать), но Достоевский объяснил ему со всеми подробностями причин и резонов, почему он уже отдал свой текст в «Московские ведомости», а потом произошёл интересный эпизод, когда писатель сказал (обращаясь к Поливановой) об Юрьеве: «— Не могу не любить этого человека… На депутатском обеде ведь совсем рассердился на него. Если бы вы слышали, Марья Александровна, как он унижал Россию перед Францией. Французы должное оказали великому русскому поэту, а мы удивляемся этому, носимся и чуть ли не делаем героем дня французского депутата. Я, знаете, даже отвернулся от него во время обеда; сказал, что не хочу быть знакомым с ним.

— Вы всё за фалды меня дёргали, — вставил Юрьев.

— Я хотел вас остановить, но вы не обращали внимания. Я очень сердит был, а после обеда не мог, пошёл к нему и помирился. Не понимает он, что он делает. — Тут оба обнялись и поцеловались…» [Д. в восп., т. 2, с. 436—437]

Сохранились 2 письма Достоевского к Юрьеву (1871, 1878) и 7 писем Юрьева к писателю (1871, 1878—1880).

Я

ЯЗЫКОВ Михаил Александрович (1811—1885), товарищ И. И. Панаева по Петербургскому благородному пансиону; чиновник, совладелец «Конторы агентства и комиссионерства». Был близок к кружку В. Г. Белинского. Достоевский познакомился с ним в октябре 1846 г., собирался воспользоваться услугами его комиссионерской конторы при продаже своих сочинений. В 1870‑х гг. Языков жил в Новгороде, был управляющим Новгородского акцизного управления, директором стеклянного завода и основателем библиотеки. В единственном сохранившемся письме к Языкову от 14 июля 1878 г. Достоевский просил его помощи в трудоустройстве мужа подруги А. Г. ДостоевскойГ. М. Алфимовой. В ответном письме Языков сообщал, что вакансий в его акцизном ведомстве пока нет, но приглашал Алфимова приехать в Новогород и обещал, если уверится в его деловых качествах, помочь. Всего известно 7 писем Языкова к Достоевскому (1876—1880), в том числе и с откликами на творчество писателя.

 

ЯКОБИ (урожд. Сусоколова, во втором браке Тюфяева, в третьем Пешкова) Александра Николаевна (1842—1918), участница гарибальдийского движения, детская писательница (псевд. Толиверова), сотрудничала в «Голосе», «Неделе», «Молве», «Детском чтении», «Игрушечке», вела художественные отделы в «Новом времени» и «Живописном обозрении», издала несколько сборников для детей, в том числе «На память о Н. А. Некрасове» (где перепечатала материалы 2‑й гл. ДП за 1877 г., посвящённые поэту), «На память о Жорж Санд». Достоевский познакомился с ней в конце 1876 г., особенно дружески сошлась с Якоби и состояла с ней в переписке жена писателя А. Г. Достоевская. После перепечатки воспоминаний Достоевского о Некрасове, Якоби просила у писателя разрешения издать для детей отдельной книжечкой рассказ «Мальчик у Христа на ёлке», однако ж Достоевский вынужден был отказать в просьбе, ибо сам намеревался издать свои маленькие рассказы отдельной книжкой. После смерти Достоевского Якоби напечатала в журнале «Игрушечка» (1881, № 6) свои воспоминания «Памяти Достоевского», а уже в XX в. помогала вдове писателя опровергнуть измышления Н. Н. Страхова из его письма Л. Н. Толстому 1883 г. о якобы «преступной» натуре Достоевского.

Сохранились одно письмо Достоевского к Якоби (1878) и два её письма к писателю (1876—1878).

 

ЯКУШКИН Евгений Иванович (1826—1905), сын декабриста И. Д. Якушкина; этнограф, юрист, участник проведения крестьянской реформы в Ярославской губернии. Находясь в 1853 г. в Омске по делам службы, встретился с арестантом Достоевским, о чём подробно вспоминал в письме к сыну В. Е. Якушкину 14 декабря 1887 г.: «Помню, что на меня страшно грустное впечатление произвёл вид вошедшего в комнату Достоевского в арестантском платье, в оковах, с исхудалым лицом, носившим следы сильной болезни. Есть известные положения, в которых люди сходятся тотчас же. Через несколько минут мы говорили, как старые знакомые. Говорили о том, что делается в России, о текущей русской литературе. Он расспрашивал о некоторых вновь появившихся писателях, говорил о своём тяжёлом положении в арестантских ротах. Тут же написал он письмо к брату [М. М. Достоевскому], которое я и доставил по возвращении моём в Петербург. <…> Мы расстались более чем знакомыми, почти друзьями» [Белов, т. 2, с. 457]

Об этой дружбе свидетельствуют 5 сохранившихся писем Достоевского к Якушкину за 1855—1858 гг., из которых видно, что сын декабриста в тот период помогал писателю-петрашевцу не только материально, но и предлагал своё содействие при возвращении опального писателя в литературу. В частности, в письме от 1 июня 1857 г., Достоевский писал-благодарил: «Александр Павлович [Иванов] прислал мне от Вашего имени 100 руб. серебром.

Добрейший Евгений Иванович <…>: какие это деньги, откуда и чьи? Вероятно Ваши, то есть Вы, движимый братским участием, присылаете их мне в надежде подстрекнуть меня на литературную деятельность и тем желаете мне помочь вдвойне. Александр Павлович пишет, что Вы берёте на себя труд хлопотать о напечатанье моих сочинений и надеетесь, продав их куда-нибудь, выручить для меня значительную плату. Конечно, я не останусь глух на призыв Ваш, только уж и не знаю, как благодарить Вас за Ваше внимание ко мне. <…> Получив Ваш ответ, тотчас же вышлю Вам 1‑го часть 1‑й книги. Эта часть составляет совершенно отдельную и конченную повесть. <…> Поговорите с редакторами, если имеете знакомых, и предложите им. Что скажут и что дадут с листа. Другим же я ничем (литературным) не занимаюсь теперь, кроме этого романа, ибо сильно лежит к нему сердце.       Извините меня, Евгений Иванович, за такие подробности, но я вполне хочу воспользоваться Вашим обязательным предложением. Благодарю Вас за всё еще раз. Крепко жму Вам руку. Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле…»

 

ЯНЖУЛ Иван Иванович (1846—1914), профессор Московского университета, академик (с 1895 г.), автор книг «Английская свободная торговля», «В поисках лучшего будущего: Социальные этюды» и др. научных трудов, а также мемуаров «Воспоминания о пережитом и виденном в 1864—1909 гг.», где в весьма недобром тоне рассказал о своих трёх встречах с Достоевским. Два раза они столкнулись на вечерах в доме П. А. Гайдебурова, где, по словам мемуариста, знаменитый писатель говорил с ним «резким», «визгливым» голосом, демонстративно и фамильярно называл его «профессором» и всячески пытался оскорбить-унизить. Третий и последний раз писатель и учёный встретились случайно в театре: «Другой разговор, который я вёл с Фёдором Михайловичем, тоже был неудачный, или потому, что наши натуры не сошлись, или я ему не понравился; это было в Александринском театре, я встретил его во время антракта. Он меня спросил, давно ли я приехал из Москвы и давно ли видел Владимира Соловьёва, к которому, очевидно, он был расположен. На дальнейшие его расспросы о Соловьёве, как он поживает, когда узнал, что мы знакомы, я ответил, что, по-видимому, хорошо, что по слухам всё больше обретается около Каткова с Леонтьевым и Любимовым, где ему тепло, и что в Москве это многим не нравится, начиная со старика-отца! Достоевского это передёрнуло, он бросил на меня довольно свирепый взгляд и тотчас отошёл, и больше я его не видал…» [Белов, т. 2, с. 459—460]

Из этого отрывка вполне становится понятным, что разделяла почвенника и монархиста Достоевского с либералом-западником Янжулом не только чисто человеческая неприязнь, но и идейные убеждения. А. Г. Достоевская в своих «Воспоминаниях» прокомментировала «мемуары» московского профессора так: «Помню, как неприятно и болезненно поразило меня в воспоминаниях И. И. Янжула упоминание о встречах его с Фёдором Михайловичем у Гайдебуровых на одном из их воскресных собраний. Г‑н Янжул описал целую сцену, будто бы возмутившую всех присутствовавших, когда Фёдор Михайлович говорил о науке и её представителях. Впечатление от этого описания (не у меня одной) осталось такое, как будто бы у Фёдора Михайловича существовала зависть к лицам, получившим высшее университетское образование (сам ведь он окончил только Инженерное училище), и желание при случае обидеть и оскорбить кого-либо из представителей науки. Фёдор Михайлович истинное просвещение высоко ставил, и между умными и талантливыми профессорами и учеными он имел многолетних и искренних друзей, с которыми ему было всегда приятно и интересно встречаться и беседовать. Таковыми были, напр<имер>, Вл. И. Ламанский, В. В. Григорьев (востоковед), Н. П. Вагнер, А. Ф. Кони, А. М. Бутлеров. Посредственных же учёных (каких Фёдор Михайлович много знавал), не оставивших благотворного следа своей ученой или публицистической деятельности, он, конечно, в грош не ставил, и, кажется, имел на это право. <…> К сожалению, воспоминания И. И. Янжула появились в то время, когда все свидетели этой сцены были уже умершими и точность её не могла быть проверенною. Не менее странною показалась мне и вторая встреча «воспоминателя» с моим мужем. Не говоря о том, что Фёдор Михайлович слишком редко бывал в театре, и всегда со мной (а я этой встречи не помню), мой муж навряд ли бы сам узнал проф. Янжула, так как памятью на лица (особенно виденные им однажды) совсем не обладал…»

 

ЯНОВСКИЙ Степан Дмитриевич (1815—1897), муж А. И. Шуберт; врач, автор «Воспоминаний о Достоевском» (РВ, 1885, № 4). Писатель впервые обратился к Яновскому за врачебной помощью в мае 1846 г., и с этого момента началась их дружба на долгие годы. Впоследствии врач составил портрет своего пациента-писателя, каким увидел его в то время — в период первого литературного успеха: «Вот буквально верное описание наружности того Фёдора Михайловича, каким он был в 1846 году: роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитой с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно тонкие или мягкие, кисти рук и ступни ног примечательно большие. Одет он был чисто и, можно сказать, изящно; на нём был прекрасно сшитый из превосходного сукна чёрный сюртук, черный казимировый жилет, безукоризненной белизны голландское бельё и циммермановский цилиндр; если что и нарушало гармонию всего туалета, это не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то мешковато, как держат себя не воспитанники военно-учебных заведений, а окончившие курс семинаристы. Лёгкие при самом тщательном осмотре и выслушивании оказались совершенно здоровыми, но удары сердца были не совершенно равномерны, а пульс был не ровный и замечательно сжатый, как бывает у женщин и у людей нервного темперамента…» [Д. в восп., т. 1, с. 230—231]

Достоевский вспоминал Яновского в письме к М. М. Достоевскому от 22 декабря 1849 г. из Петропавловской крепости перед отправкой на каторгу. Яновский первым из близких знакомых писателя специально примчался в 1859 г. в Тверь, чтобы обнять вернувшегося из Сибири друга. В начале 1860 гг. Достоевский оказался вовлечён в семейные неурядицы Яновского, у которого дело шло сначала к разъезду, а затем и к разводу с женой, причём Фёдор Михайлович в основном принял сторону Шуберт и, в частности, писал её 12 июня 1860 г. о характере и поведении Яновского: «Вот и судите теперь, дорогая моя, что Вы можете ожидать от него. Он Вас любит; но он самолюбив, раздражителен очень и, кажется, очень ревнив. Мне кажется, он из ревности не может перенести разлуки с Вами. Может быть, я и ошибаюсь; но не думаю, чтоб ошибался. Знаете: ведь есть две ревности: ревность любви и самолюбия; в нём обе. Приготовьтесь его видеть, отстаивайте твердо свои права, но не раздражайте его напрасно; главное: щадите его самолюбие. Вспомните ту истину, что мелочи самолюбия почти так же мучительны, как и крупное страдание, особенно при ревности и мнительности. Вы говорите, чтоб я уговорил его: но что же я могу сказать ему? Он на мои советы смотрит положительно враждебно, я это испытал. А как бы я желал, чтоб между Вами всё уладилось и чтоб Вы просто разъехались. Вам не житьё вместе, а мука. Он и себе бы и Вам сделал хорошо, очень хорошо. Ведь Вы бы были ему благодарны за это и высоко бы оценили его гуманность. Вместо любви (которая и без того прошла) он бы приобрёл от Вас горячую признательность, дружбу и уважение. А ведь это стоит всего остального. Но что говорить! Вы это знаете лучше моего сами. Высказать же ему это в виде совета я не могу; он к этому положительно не приготовлен теперь…»

Отношения Достоевского с другом-врачом после этого несколько охладились, и Яновский именно этого периода послужил одним из прототипов Трусоцкого в «Вечном муже». Сразу после смерти писателя Яновский в заметке «Болезнь Ф. М. Достоевского» (НВр, 1881, 24 фев.) писал, что Достоевский страдал эпилепсией хотя бы в лёгкой форме уже до каторги, что является спорным.

С 1877 г. Яновский жил в Швейцарии, где и написал воспоминания о друге-писателе, дабы «представить черты, обрисовывающие его доброе, чистое сердце, его ум и благородный характер» [Там же, с. 251]. Сохранилось 5 писем Достоевского к Яновскому (1867—1877) м 12 писем Яновского к писателю (1847—1877).

 

ЯНЫШЕВ Иоанн (Иван) Леонтьевич (1826—1910), священник русской церкви в Висбадене (Германия), доктор богословия, в 1866—1883 гг. ректор Петербургской духовной академии, автор нескольких книг, в том числе широко популярной в своё время — «Православно-христианское учение о нравственности» (1887). Достоевский познакомился с ним в августе 1865 г. в Висбадене, попросив у него в долг после сокрушительного проигрыша на рулетке. Вернуть эти деньги писатель смог только в апреле 1866 г. В письме к А. Н. Майкову от 18 февраля /1 марта/ 1868 г. Достоевский так охарактеризовал Янышева: «Это редкое существо: достойное смиренное, с чувством собственного достоинства, с ангельской чистотой сердца и страстно верующее…»

1 февраля 1881 г. на отпевании Достоевского Янышев произнёс проповедь, в которой подчеркнул, что вся деятельность писателя заключалась в отыскивании светлых черт в самых низких душах, в сострадании к «бедным людям», «униженным и оскорблённым», так что своими произведениями он как бы продолжал Нагорную проповедь Христа…

 Сохранились 2 письма Достоевского к Янышеву (1865—1866) и одно письмо священника к писателю (1866).

 

ЯСТРЖЕМБСКИЙ Иван (Фердинанд) Львович (1814—1886), петрашевец, выходец из польских дворян, преподаватель политической экономии и статистики в Петербургском технологическом институте и Институте инженеров путей сообщения. На собраниях у М. В. Петрашевского, которые посещал с мая 1848 г. выступал с лекциями по политэкономии и статистике, которая, по его убеждению, играла большую общественно-социальную роль. Ястржембский присутствовал на «пятнице», когда Достоевский читал «Письмо Белинского к Гоголю». В ходе следствия писатель, верный своей тактике затушёвывания «революционности» товарищей, утверждал: «…я полагаю, что Ястржембский далеко не фурьерист и что ему нечему учиться у Петрашевского. Но замечу, что Ястржембского как человека я не знаю совсем. Я с ним никогда не вступал в разговор, и кажется, что и он находится точно в таких же ко мне отношениях. Полного образа его идей я не знаю, как и он моего…» [ПСС, т. 18, с. 132]

Ястржембский был приговорён к расстрелу, который заменили шестью годами каторги. В Сибирь он был отправлен в одной партии с Достоевским и С. Ф. Дуровым. Сохранились его воспоминания, приведённые в биографии Достоевского из Полного собрания сочинений 1883 г., о том, как Фёдор Михайлович спас его от самоубийства в Тобольске — согрел его душу дружеской ночной беседой и отвратил от отчаянных помыслов.

Отбывал каторгу Ястржембский в Тарском округе. В 1856 г. вышел на поселение, и уже в 1870‑е гг. вернулся в Петербург.

 

   <<<  Т, У, Ф, Х, Ц (вокруг Достоевского)       

 

 

 

 

çç            èè

 

© Наседкин  Николай  Николаевич, 2001

E-mail: niknas2000@mail.ru